– Возьми, коли без этого не можешь, – сказал грустно, обнимая Симку за плечи. – Только не впору тебе, а Симке блажь твоя и вовсе на беду да на слезы. Себя не жалеешь – его пожалела бы…
Матрена пятак схватила, только что за щеку не сунула, и сразу принялась укутываться. А заворачиваясь в платок и всовывая ноги в валенки, фыркнула:
– Ты меня не жалоби! Кто ты есть, чтоб меня попрекать? Муж, что ль, мне аль свекор? Живешь – и живи себе! Я к тебе не вяжусь и ты ко мне не лезь! Без тебя тошнёхонько!
Да хлопнула дверью – чуть кошку не ушибла. Егор встретился с Симкой глазами, вздохнул, кивнул согласно.
– Да понимаю я – не она это, водка говорит. Только от того ни тебе, ни мамке твоей не легче… Ну да что теперь! Молочка-то похлебаем?
Симка вздохнул посвободнее, притащил горшок с молоком – на редкость доилась Зорька, едва ль не сливками, будто не простым сеном ее кормили, а белыми пирогами. Когда пили молоко, Симке показалось, что Егор собирается уходить – а оставаться одному в избе смерть не хотелось. Вот и пришлось ластиться, упрашивать, скрипку подсунуть, чтоб песенку сыграл – и Егорка остался Симке на радость. Играл песни, одна другой чуднее, потом положил скрипку на колени и начал рассказывать про лешаков-хранителей, что лесным жителям заместо хозяев…
Не договорил.
С полуслова вдруг посуровел лицом, насторожился, будто услыхал недоброе – а потом поднялся да стал одеваться.
«А сказка-то, Егорушка? – Симка только в лицо ему заглянул снизу вверх. – Дальше-то что ж?»
– Ты уж прости, дружок сердечный, – сказал Егор и надел тулуп. – Я-то думал, что мне только и надобно, что к Лаврентию заглянуть, про ножик с ним поговорить, что он давеча в лесу нашел. Ан, вышло, что в лес надо тоже. А то… как-то неспокойно мне.
И Симка отступился и кивнул, хоть и не желал один сидеть. Он тоже что-то такое чуял… только умно объяснить не мог. А как Егорка ушел, так вдруг в избе тревожно да грустно стало – хоть вон беги. И Симка перечить чутью не посмел. Хоть тулуп у него и был ветром подбит, и совсем уж не тянуло из домашнего тепла на холод, Симка только вздохнул и вынырнул из сеней в пасмур и снежную крупу, как в ледяную воду…
А в лесу было до того неуютно, что даже самые бесчувственные из деревенских мужиков и то пожимались то ли от холода, то ли от скрытого какого-то недобра, будто кто в спину смотрел. Белый снег летел между черных стволов; просеку уже укрыло хрусткой крупой, жесткие снежные жгуты хлестали по лицам, а ветер гулял по лесу, как хотел, нес снег, глушил святые слова, норовил сорвать с отца Василия облачение – будто был заодно с нечистыми и вознамерился молебну помешать.
А слушать было не намного легче, чем служить. Мужики с тяжелыми с похмелья головами, с лицами, опухшими от водки и красными от мороза, переминались с ноги на ногу, и на уме у них были отнюдь не такие благочестивые мысли, как должно бы. Только Федору с Игнатом все казалось нипочем: Федор вроде как бы даже слегка улыбался, светлой такой безгрешной улыбкой, вроде как причастившись благодати, а Игнат крестился истово и вид имел строгий – будто эти двое и не гуляли вчера.
Только Иван Кузьмич, который и вправду не гулял, выглядел далеко не так завидно. Хоть отец Василий и пробеседовал с ним напролет весь вчерашний вечер, но страх, что притаился где-то в уголке его души, так и не исчез совсем, а вместе со страхом уцелела и злость, желание отомстить поганому лесу во что бы то ни стало. И нынешний день, уже не осенний, а зимний, этот холод, снег и ветер паче чаяния злость не остудили, а только подогрели.
«Будь он проклят, этот лес, – думал Кузьмич, будто лес был его личным врагом. – Весь бы его извести, а на его месте город построить. Светлый. С фонарями. При божьих храмах. Чтобы поганой нечисти и следа не осталось. На что этот дурацкий лес нужен, кроме как на дрова?! – но сквозь весь этот рассудительный монолог на диво отчетливо проступала мысль, весьма малодушная: – Вот бы уехать отсюда…»
Когда только молебен кончился, лесорубы направились к вырубке, где горели костры и был сложен инструмент, и Федор вместе с Игнатом и управляющим ушли туда же. Кузьмич же, сказавшись нездоровым, вместе с отцом Василием и дьячком побрели к дороге, где дожидалась под присмотром кучера его отличная вороная пара, запряженная в щегольскую коляску.
И отошли-то всего шагов на полтораста, никак не более, и стоял вокруг белый день, и люди были вовсе рядом, и отец Василий завел, было, беседу о пользе упования – и вдруг случилось то, чего случиться никак не могло.
За единый миг день свернулся в неописуемый кошмар.
Из-за древесных стволов, из снежной мглы, прямо перед Кузьмичом и отцом Василием возникла высокая фигура с развевающимися на ледяном ветру длинными белесыми волосами. И лицо у той фигуры было бледное и строгое, зато глаза, широченные, зеленые, горели нелюдским огнем, а в руках она держала чудной снаряд, вроде маленького лука, как его рисуют на лубочных картинках, только на точеной рукояти. На тетиве лука лежала черная стрела, оперенная совиным пером – почему-то Кузьмич с первого взгляда понял, что именно совиным.
Он хотел стащить с плеча ружье, но рука не послушалась. Кузьмич ощутил цепенящий ужас, заставил себя поднять глаза – и ужас стал еще холоднее. Он был точно леший, этот бледный парень с луком и стрелой, но он был нимало не похож на беса – зеленые глаза его были чисты, лик отрешен; он глядел прямо и сурово, как ангел с карающим мечом.
«Смерть идет», – подумал Кузьмич, и уже не страх и не злость, а тоска и сожаление непонятно о чем захлестнули его душу.