Ноги сами несли его в чащу. В лесу было светлее, чем в избе, освещенной лучиной – и Лаврентию померещилась невесомая серая тень, мелькнувшая между лиственниц, потом – еще одна. Странное чувство, похожее не на страх, а на какую-то детскую оторопь, пробежало вдоль хребта холодной щекочущей струйкой; Лаврентий вынул нож и сжал в кулаке рукоять.
Поляну он ждал, но она все равно открылась внезапно, будто в дверь впустила. Посреди поляны, из свежего снега, гладкого, как скатерть, без единого следа, чернело округлое пятно старого кедрового пня – как плаха. Лаврентий, не чуя ног, подошел, пятная валенками эту девственную целину – и с размаху всадил нож в середину пня, откуда расходились спирали годовых колец.
От удара его бросило в жар. Ночь преобразилась. Ночь глядела из-за стволов зелеными волчьими огнями. Лаврентий поднял лицо к месяцу – и ощутил обожженной морозом кожей живое тепло.
– Светит месяц на старый пень, – прошептал он бездумно, и жаркая волна поднялась, подхватила и понесла. – Во Государевом чертоге, – заговорил кто-то внутри него, четко и спокойно, пьянея от слов, как от крепкой браги, до головокружения, – во Государевом чертоге, во дремучем лесу, светит месяц на старый пень. Светит месяц на старый пень, а во пне том – булатный нож, а округ пня ходит волк косматый, кому отдан весь скот рогатый. Месяц, месяц, золоты рожки, благослови волку дорожку, растопи пули, притупи ножи, изломай дубины, дабы люди волка не брали, теплой шкуры с него не драли…
Тугая пружина внутри разжалась со звоном. Лаврентий сжал кулаки и прыгнул через пень, как через огонь. Какая-то непонятная сила взметнула его вверх, перевернув в воздухе через голову – и он упал на четвереньки, мягко, легко и упруго, вдруг сообразив, что вставать на ноги – не надо!
Тело налилось пьяным ощущением радостной свободы. Лес исполнился звуками – тайной, почти неслышной ночной музыкой, которая развернула и насторожила уши. Волна запахов обрушилась на ноздри – Лаврентий только диву дался, но волк не удивился, волку было понятно, волк, наконец, был здоров и на воле, волк чуял и осознавал. Он чуял терпкий запах хвои, острую струю муравейника под холодным ванильным духом снега, свежий заячий след, карамель льда, прелый мох, промерзшую клюкву, старое соечье гнездо – и призывные запахи стаи, веселые запахи каждого волка стаи – запахи друзей и братьев, бойцов, готовых умереть за него, новую семью, не менее родную, чем прежняя, человечья.
Волк обернулся. Они стояли на снегу, голубом от луны, и улыбались ему. Лаврентий вдохнул чудесный ночной воздух, смешенный с запахами стаи – и отпустил волка совсем. И новой шкурой почувствовал, как волк припал на передние лапы, улыбаясь во всю пасть, и прянул боком, играя и приглашая к игре друзей.
Лес взял Лаврентия так, будто тоже был частью его души. Волк валялся в снегу, наслаждаясь свободой и простором. Волк махнул через бурелом, и его стая ринулась за ним. Волк грызся с тем, другим, который в свое время вышел на тропу Лаврентия из кустов – так, как люди бьются на кулачки – меряясь силой, полушутя, но всерьез ощущая живое железо его мускулов и его горячую братскую преданность. Волк, шаля, ткнулся носом под снег, где прятался оцепенелый еж – и, чихнув, хлопнул по ежу лапой, бросив эту ребяческую затею. И замер, учуяв мускусный запах оленя.
Потом стая неслась по лунному снегу, а олень летел, как бесплотная тень, едва касаясь копытами земли. Волк чувствовал себя пулей, выпущенной из ружья; запах оленьего ужаса и усталости, запахи радости, азарта и предвкушения, издаваемые стаей, ласкали ему раздувающиеся ноздри…
Потом волк стоял и смотрел, как стая терзает оленью тушу. Он слизывал с губ уже прихваченную морозом затверделую оленью кровь, его лапы сладко ныли от долгого бега, а сердце билось горячо и часто. Он был счастлив…
Лаврентий вернулся в деревню, когда небо едва начало светлеть.
Он прокрался по двору, как вор. Собака нервно брехнула и, поджав хвост, забилась в конуру. В избе стоял утренний серенький полумрак и теплая сонная тишина. После леса обостренное чутье волка внутри Лаврентия чуяло не только обычные запахи овчин, квашни и керосина, но и тонкий молочный запах двойняшек, и медовый дух Татьяниных волос. Живое тепло перелилось из волчьей сути в человечью.
Лаврентий разбудил Татьяну поцелуем.
Она открыла глаза и хотела что-то сказать, то ли поразившись, то ли обрадовавшись, но он снова ее поцеловал – и слова не получились. Его руки были горячи, а глаза светились в темноте. От него пахло лесом и зверем – но Татьяне не показалось, что это плохо. И случилось между ними такое, что Татьяна не посмела бы рассказать и попу на исповеди – потому что и телом, и душой чуяла, что это грех, дикий, лесной грех… но совершенная чистая истина.
А Лаврентий только потер руку, которую Татьяна укусила, и усмехнулся. Сначала она прятала в подушке горящее лицо и делала вид, что снова заснула, но потом тихонько встала и завозилась с печкой, а Лаврентий еще некоторое время лежал и думал.
Это не собиралось в слова, но ощущалось телом. Его волчья суть отозвалась в Татьяне, и было это так правильно, что ему стало, наконец, спокойно впервые за многие-многие годы…
Холод последних дней сковал землю, и она гулко звенела, когда ее били заступами.
От разрытой земли пахло морозом и острым терпким душком перегноя; сладкая тонкая струя ладана еле пробивалась сквозь этот тревожный запах. На обнаженную красную глину ложился мелкий колючий снег.
Федор в окружении верной свиты стоял чуть поодаль от раскрытой могилы. Он смотрел на гроб, уже припорошенный снегом, на струйку синеватого ладанного дыма, на огонек своей поминальной свечи – и думал.