Тракт. Дивье дитя - Страница 15


К оглавлению

15

Мама лежала в рыжей глине у тракта. Ее тело принял лес, так что от него давно не осталось следа. Ее душа отправилась куда-то далеко, в такие края, куда не достает даже острый взгляд лешака. К Государю? К человеческому Богу, в которого Егорка не верил, но в существовании которого люди не сомневались? В его рай? В его ад? От одних этих мыслей со дна души поднималась тоска, душила вязким холодом… Может, ад и рай – лишь злые людские суеверия, но в конечном счете главное, что мама ушла не в лес… не в лес…

Мама оставила Егорку из-за того, что с ней были жестоки все, кто оказался вокруг. Из-за спокойной, ровной, обыденной человеческой жестокости. Жестокости, которая даже не осознает себя жестокостью. Вся жизнь в человеческом поселке пропитана этой спокойной, привычной, добродушной жестокостью. Как легко начать ненавидеть людей за это. Как легко принять эту все закрывающую тьму. И преклонить колено, и произнести Присягу, и взять арбалет…

Возненавидевший лешак становится охотником.

Егорка вздрогнул.

Плащ из грозового облака, конь из черного дыма, колчан, полный стрел, несущих страшную смерть, не выбирая жертву, всем, кто оказался на пути, попал в прицел… Убивая, защищаю жизнь вечную…

А Симка… Матрена, Влас, страшный мужик Гришка, дети Пашухи… А другие… даже Устин… он тоже… не совсем…

Егорка вздохнул – и вдруг фыркнул от неожиданного смеха. Какой ты охотник, лешак! Дурень, дурень… размечтался. Арбалет тебе! А сам думаешь, как бы это так побалакать по душам с Федором Глызиным, чтобы все само собой решилось, чтобы никому не было плохо, а он сам пожелал бы уехать. Коня тебе! Уже, коня! Пешком ходи.

Сразу стало легче дышать. Мысли прояснились. Кулаки разжались сами собой.

Маме я помочь не могу. И не смогу. Надо как-то смириться с этим и делать то, что могу. Вот и все. Теперь пойти что-нибудь съесть. Человечьей плоти нужна еда.

Егорка пошел к трактиру. Его лицо было влажным от мелкого дождя. Запах дыма горчил на губах. На встречных сельчан не хотелось смотреть.

Мимо проехала груженая фура, запряженная рыжей парой. Мокрые лошади плелись понуро и грустно. Навстречу пролетела почтовая тройка; ямщик остервенело нахлестывал коней, из-под копыт веером разлетались брызги грязи… Потом Егорку нагнал этап. Озябших колодников, тяжело переставляющих чуни, вымазанные налипшей глиной, сопровождали верховые казаки. Егорка посторонился. Люди с серыми лицами, не отрывая взгляда от размокшей грязной дороги, волоча цепи, пробрели, машинально переставляя ноги. Егорке снова стало тяжело и грустно.

Люди хоть кого-нибудь щадят?

Девка в глухом сером сарафане староверки и в платке, закрывавшем голову и шею, выскочила из-за высокого тесового забора с ломтями черного хлеба в руках, торопливо сунула тем колодникам, что оказались ближе, не слушая их растерянного благодарного бормотания, убежала обратно.

Почти тут же Егорка услыхал из-за забора сварливый женский голос:

– Глафира, кобыла! Ты куда это хлеб-то таскала? Чай, поганцам? Вот же дура несуразная – нет, чтоб в дом, только из дому…

Маленькая пузатая лошадка тащила телегу, нагруженную дровами. Колесо попало в глубокую выбоину, заполненную водой. Лошаденка дернулась и встала. Высоченный молодой мужик в распахнутом тулупе, который шел рядом, грыз сломанный прутик и о чем-то думал, тоже остановился. На его лице мелькнуло глубокое удивление, сменилось раздражением, потом – приступом ярости.

– Тащись! Ну! – рявкнул он и хлестнул лошаденку вожжами.

Та вздрогнула, дернулась, дернулась снова…

– Тащись! Тащись, пошла, падаль дохлая! Пошла! – мужик бросил вожжи и схватил с воза тонкое полено. – Пошла, гадюка!

Ударить лошадь поленом он не успел. Егор оставил футляр со скрипкой на чурбаке у забора, в пять стремительных шагов оказался рядом и схватил мужика за руки.

Прохожая баба взвизгнула и уронила с коромысла ведро с водой, окатив подол.

– Пусти! – зарычал мужик, как рычит, нападая, медведь, и бешено рванулся.

Он был выше Егорки на голову и вдвое шире в плечах; рядом с ним Егорка казался бледненьким барчонком – и поэтому покрасневшее лицо мужика и его вздувшиеся жилы выглядели удивительно, совсем неестественно. Тем более, что сторонний наблюдатель сказал бы, что Егорка не прикладывает вовсе никаких особых усилий – вид у рыжего цыгана был совершенно потерянный.

– Пусти, пес! Убью! – протолкнул мужик сквозь стиснутые зубы, тихо и страшно, и рванулся снова, так, что с воза, задетого его коленом, посыпались дрова.

Егорка не шевельнулся, только улыбнулся по-прежнему потеряно и грустно.

– Ты не злись так, – сказал тихо. – Это же твоя лошадь, ты же сам, чай, потом жалеть будешь…

– Да пусти ты…

– Я-то пущу, не буду с тобой тут век стоять-то, да только ты охолони сперва…

Мужик взглянул на Егорку так, будто видел его впервые – и вдруг расхохотался, совершенно искренне, весело и непосредственно, совершенно неожиданно. Егор разжал пальцы.

– Ничего себе! – еле выговорил мужик, смеясь. – А я-то думал, что тебя, как вошку, одним пальцем раздавить можно! Оконфузил ты меня.

– Не хотел я, – Егорка поднял скрипку. – Напугал ты меня. Чай, забил бы лошадь-то…

– Чего это напугал? – мужик подтолкнул воз, Егорка подсобил ему, лошаденка пошла вперед. – Тебе-то что?

– Да страшно мне видеть, как человек-то звереет…

Мужик смущенно ухмыльнулся. Его жесткое лицо с живыми темными глазами и русой бородкой казалось сейчас неглупым и своеобразно красивым.

– Обидно стало мне, – сказал он, пытаясь скрыть смущение нервным смешком. – Маешься-бьешься, как проклятый, а скотина – полтора одра… ишь, рысак, трех поленьев свести не может… Обидно, вот и вся недолга…

15