А лешачье видение с ядовитым снегом душу до самого дна выморозило. Демьян пошел к купцовой избе, громадной, что твоя барская усадьба, бродил вокруг, ожесточась сердцем – да не застал: не ночевал Федор под своей крышей. Тогда пришлось обернуться совой, лететь к барынину дому… ее сны глядел – тяжелые, да после того видал, как купчина спит, а во сне все норовит под себе подгрести – и землю, и лес, и деньги, и деревенских девок… А снов пса его, Игната, не видал, хоть и приглядывался. Все равно, что сквозь стену глядеть.
И морок вокруг стоял… нехороший. Словно бы и вправду мертвечиной тянуло.
В купцовой-то избе зеркал подходящих не было, разве такие, где только лицо видать, да и то мелко, но в барском доме зеркала имелись – что твои ворота. Тройка с тарантасом въедет, кажется. Самое оно – навий устав нарушать да по чужому дому бродить воровским манером.
Только барыня-то чем виновата? Блудлива, конечно – но не пугать же ее за это до смерти… Добрая баба и глупая, хоть и барского роду.
«Ну, не век он станет вековать у своей зазнобы. Завтра, чай, домой вернется, а в сумерки на дворе подкараулю его», – решил Демьянка, и до завтрашнего вечера успокоился. Возвращаясь в свою лесную руину, походя заглянул в Аришкин сон – не удержался. Троица ей снилась, яркая весна: как девки венки плетут да рядятся… как скитской Лешка, шут, в сарафане да в платочке, причитает: «Девушка я бессчастная, никто меня замуж не берет», – парни хохочут, а сама Аришка доплетает веночек, глядит, не идет ли Демьян, да поет: «Распосею свое горе по чистому полю… Уродися, мое горе – не лен, не пшеница, уродися, мое горе – трава муравая…»
Лететь сквозь вихрящийся мрак сладко было и грустно.
Снегопад за ночь улегся. Утро пришло серенькое и мягкое; солнце слабенько просвечивало сквозь небесную муть, а снег под ним лежал пышный да рыхлый и под валенками не скрипел.
Лаврентий спозаранок ладил во дворе сани, когда Игнат окликнул его через плетень.
– Здорово, Битюг!
Лаврентий выплюнул пяток мелких гвоздей, которыми хотел закрепить полость, взглянул исподлобья, боком – как зверь бы его посмотрел:
– Лаврентием звали.
Игнат рассмеялся.
– Да брось! Вся Прогонная тебя Битюгом зовет – и дельно. Ты же, говорят, можешь мирского быка голыми руками на землю повалить – или болтают?
Лаврентий в сердцах швырнул в сани молоток.
– Болтают. Выходь на поодиначки – сразу и сам узнаешь. Погреемся?
Игнат, смеясь, заслонился ладонями.
– Нет уж, мне еще жизнь дорога! Да ты не болтай зря – я ж по делу пришел. Охотишься?
– Тетерок с зайцами бью иногда.
– А крупного зверя? Волка?
Лаврентий запнулся на вдохе.
– А на волков в одиночку не ходят.
Игнат ухмыльнулся, пожал плечами:
– Так соберем мужиков, за чем дело стало! Волков развелось – к самой деревне подбираются. Один, черный, громадный, к барской усадьбе повадился, чуть ли не в окна глядел – так барыня десять рублей за шкуру обещала. Не лишние бы, а?
Лаврентий отломил от растрощенной жерди длинную щепку, сломал ее пополам и снова пополам. Сказал, еле держа себя в руках:
– Что-й-то? Кобылу, что ли, барынину, волки загрызли? Аль купчине твоему полушубок порвали? К спеху как вам душегубство занадобилось…
– Душегубство?
– А что ж, волк-то, по-твоему, не божья тварь? На что сейчас убивать-то их?
Игнат взглянул смешливо.
– Из тебя, Лаврентий, похоже, вчерашний хмель не выветрился! Опомнись – и послушай еще раз: барыня Штальбаум за волчью шкуру десятку дает. Десять рублей. Достаточная причина? Или у тебя деньги лишние завелись?
Самообладание Лаврентия, и без того вовсе не безграничное, иссякло до дна. Глаз бы не успел уследить за его рывком вперед – через единый миг Лаврентий сгреб Игната за грудки, просунув руку между слегами плетня, и дернул к себе. Игнат пухом влетел в плетень, припечатавшись к нему всем телом, и, вместо того, чтоб пытаться отбиться, принялся отталкивать от себя промерзшие заснеженные деревяшки.
– Ополоумел, Битюг?!
Лаврентий несколько ослабил хватку, дал Игнату чуть отодвинуться – и рванул еще раз, так, что затрещали либо слеги, либо ребра:
– А теперь меня послушай, пес. Вольно Глызину с барыней за живодерство деньгами платить – только я-то тебе не живодер, сучий ты потрох! Кабы волки обездолили кого иль на возчика напали – я б первый на облаву пошел, но чтоб за десятку живую тварь жизни лишать – других охотников поищи. И так ничему живому от вас проходу нет – и зверь, и птица, все бежит да хоронится…
– Да пусти ж меня, скот!
– Я-то не скот, я – человек, у меня душа, а ты-то кто? Бегаешь да брешешь, как кобель, для Глызина дичь поднимаешь? – Лаврентий нехотя разжал руки, и Игнат чуть не сел в снег. – Ступай от моего двора подалее, пока цел.
Игнат отряхивал полушубок, дергаясь лицом.
– Упился до полного скотства… Совсем не соображаешь, что делаешь, ошалел от пьянства… Ну, берегись, Битюг…
Лаврентий мрачно усмехнулся.
– Никак грозишь мне? А что ты мне сделаешь? Зубы выкрошишь, аль ребра поломаешь? Ну давай, пес, давай, выходи спроть меня – потеха-то, чай, будет!
Игнат окинул его презрительным взглядом.
– Думаешь, на тебя управы не найти? Ладно, посмотрим, – и ушел прочь, только чуть-чуть быстрее, чем полагалось бы самосильному мужику после почти не состоявшейся драки.
Лаврентий сплюнул на снег. Он думал, что после такого разговора стаю свою увести бы за Броды, в Гиблую Падь. Вольно ж этим… господам… шкуры с его братьев драть за десятки-то! Сторонские и следов-то тех волков не найдут. А ужо с Игнаткой да с купцом его еще сыщется время по-свойски побеседовать! Хоть у Глызина и аглицкое ружье, а заговорной волчьей шкуры простой пулей, видно, все равно не пробить.